Раненый стонал. Перебитая нога моталась.
– Товарищ, тише! Сберите все силы, молчите! Услышат черносотенцы или из квартиры выйдут. А бог весть, кто там живет.
– О-о-о… Погодите!.. ну… Ну, вот!
Он вцепился зубами в полу пальто и замер, дрожа и всхлипывая.
Но клеенчатая дверь уже раскрывалась. Выглянул седой, полный господин в тужурке отставного полковника.
– Это что такое?!
Он вышел и, бледнея, оглядывал нас.
– Сейчас же уходите! Что вам тут нужно?.. Уходите, уходите! Я не сочувствую революционерам!
Катра выпрямилась и смотрела на него темными, презирающими глазами.
– Здесь, полковник, не революционер, а раненый, вы сами видите. Пьяные дикари будут его сейчас добивать.
– Господа, господа… Это меня не касается… Сейчас же уходите, я не могу.
Полковник волновался и прислушивался к крикам на улице. Катра в упор смотрела на него.
– Храбрый вы человек!.. Мы не пойдем. Вытолкайте нас.
Хороша она была в этот миг! Полковник сконфузился.
– Но согласитесь, господа… Ну, хорошо!.. Несите его скорее в квартиру!
Он суетливо запер наружную дверь на крюк. Мы потащили раненого в переднюю.
Грозно и властно зазвенел звонок. В дверь посыпались удары. Слышались крики. Полковник побледнел, оправил тужурку и пошел по галерее.
Дверь затрещала и распахнулась. Мы замерли.
Слышно было, как полковник кричал и топал ногами.
– Не видите, кто я?.. Чтоб я у себя кого прятать стал? Вон!.. По телефону губернатору… Всех вас в тюрьме перегною!
Задыхаясь и отдуваясь, полковник воротился к нам.
– Негодяи этакие!.. Понесем его в спальню, там перевяжем. – Он с гордостью остановился перед Катрой и развел руками. – Ну-с! Надеюсь, вы меня теперь ни в чем не можете упрекнуть!
Катра удивленно взглянула на него.
– Но ведь вы были бы подлец, если бы поступили иначе!
Попал я к Маше на рождение только в десятом часу вечера. Алеша был там уже с обеда.
Маша радостно встретила меня, поцеловала долгим, умиленным поцелуем и благодарно прошептала:
– Спасибо, что пришел!
Большие кроткие глаза, и, как из прожекторов, из них льются снопы света. Алеша называет ее "Мадонна".
Сидела, приторно улыбаясь, их тетка Юлия Ипполитовна. Она обратилась ко мне:
– Костя, скажите вы: ну, разве идет Маше эта голубенькая кофточка?
– Очень идет.
Юлия Ипполитовна со снисходительною насмешкою пожала плечами.
– Не понимаю ее! Нарядилась, как шестнадцатилетняя девушка. Нужно же помнить свой возраст! Тридцать шесть лет исполнилось, седина в волосах – и светлые кофточки! Напоминает маскарад!
Маша добродушно улыбнулась и не ответила. Она угощала нас закусками, чаем, быстро говорила своими короткими, обрывающими себя фразами. Юлия Ипполитовна брезгливо шевелила вилкой кусочки нарезанной колбасы.
– Маша, где ты брала эту колбасу? Шпек ужасно скверно пахнет.
Алеша угрюмо и резко возразил:
– Никакого запаху нет.
– Ну, может быть, мне кажется… Почему ты не берешь у Рейнвальда? Только там колбасы хорошие.
Она концами пальцев отодвинула тарелку и обиженно стала пить чай. Как удушливое облако, ее присутствие висело над всеми. Ждали, когда же она пойдет спать.
Пошла наконец. Маша зашептала:
– Господа, перейдемте в переднюю, поставим там столик. Ну, тесно будет, а зато так хорошо! И тете не будем мешать.
Мы перенесли в переднюю стол, самовар. Я с упреком спросил:
– Ты здесь и спишь?
Маша поморщилась и быстро заговорила:
– Ну, господа, все равно… Не будем об этом говорить… Это мое дело… Все равно…
– Маша, да ведь ты губишь себя. Сама нервная, болезненная, весь день на уроках, – и даже отдохнуть негде в своей же квартире! Смешно: две комнаты на двоих, а ты живешь в передней.
– Ну, все равно… Господа, не говорите… Тете мешает утром спать, когда я встаю, а мне все равно…
– Мешает спать!
– У нее все время то мигрени, то невралгии. Трудно заснуть, и необходима тишина… А мне приятно, что я хоть что-нибудь могу для нее сделать. Только жалко, что приходится от вас жить отдельно.
– Да, нам бы еще тут с этим сокровищем жить! Я понимаю, что все ближайшие родственники открещиваются от нее… Какая бесцеремонность! "Шпек пахнет". Никто не просит, не ешь!
Маша умоляюще сказала:
– Оставим… Ну, пускай… Нужно либо все принять, либо совсем уж отказаться… – Она покраснела. – Своей семьи у меня нету. Вы выросли. А я чувствую такую потребность любить, всю себя отдать… Мне кажется, если бы тетя меня била, я бы еще нежнее ухаживала за нею.
– Черт знает что такое! Какой-то садизм филантропии!.. И для кого! Маша, ну разве ты не видишь кругом жизни? Ведь выше и нужнее всю себя отдать ей, а не какой-то Юлии Ипполитовне!
Мы уж не раз спорили об этом.
– Ну, оставим, все равно… Я к вам не могу пойти. Вы слишком наружу смотрите. Под этим, глубже, у вас ничего нету. Поэтому все строите на ненависти. А нужно всех любить. И потом у вас – без бога.
– Этого бы еще недоставало!
И сейчас же я в ней почувствовал тот странный, внутренний трепет, который часто в ней замечал. Когда мы, еще гимназистами, начинали спорить с ней о боге, Маша быстро говорила, с испуганно вслушивающимися во что-то глазами: не надо об этом говорить. Об этом нельзя спорить.
Она перевела разговор на другое.
Мы пили чай с миндальным печеньем, разговаривали и смеялись тихонько, чтоб не разбудить Юлию Ипполитовну. По отставшим от стен обоям тянулись зубчатые трещины. Задумчиво сидели, неожиданно явившись откуда-то, черные тараканы.
Понемножку со мною произошло обычное, – я не могу без скуки и колючего раздражения думать о Маше, а побудешь с нею – и вдруг мягче начинаешь принимать всю ее, с ее чуждою, но большою и серьезною душевною жизнью. Бедно одетая, убивает себя на уроках, чтоб Юлия Ипполитовна могла есть виноград и принимать лактобациллин. И какое-то светящееся оправдание жизни, с терпимым и любовным уважением ко всему.