Отчего… Я не могу не подчиняться, но меня светлый колдун не обманет. О, я знаю: весеннее солнце коснулось крови, воздух чистого простора влился в легкие, в коре мозговых полушарий расширились артерии, к ней прихлынуло много горячей крови, много кислорода, – и вот все безысходные вопросы стали смешно легкими и нестрашными. Хороша жизнь, хорош я, дороги и милы братья-люди.
Ну, вот оно и решение! Как просто, – словно настоящее!
Потянуло в город, где суетятся братья-люди.
И я ходил по сверкающим улицам с поющими ручьями, залитым золотом солнцем. Что это? Откуда эти новые, совсем другие люди? Я ли другой? Они ли другие? Откуда столько милых, красивых женщин? Ласково смотрели блестящие глаза, золотились нежные завитки волос над мягкими изгибами шей. Шли гимназистки и гимназисты, светясь молодостью. И она – Катра. Вот вышла из магазина, щурится от солнца и рукою в светлой перчатке придерживает юбку… Царевна! Рабыня солнца! Теперь твой праздник!
Мускулистые плотники с золотыми бородами тесали блестящие бревна. Старик нищий, щурясь от солнца, сидел на сухой приступочке запертого лабаза, кротко улыбался и говорил с извозчиками.
– Табачку понюхал, да и пошел в казенку… Бабка подсмотрит: "Ишь, старый черт, опять в кабак? Пойдем домой!.." Ну, ладно, пойдем!.. Ха-ха-ха!
– А жива у тебя бабка-то? – лениво спросил извозчик.
Старик радостно ответил:
– Жива, жива, милый!.. Жива, слава тебе господи!
Он снял облезлую шапку и стал креститься. И голова его была благообразная, строгая.
Звенели детские голоса. Спешили люди, смеялись, разговаривали, напевали. Никто не обманывал себя жизнью, все жили. И ликовали пропитанные светом прекрасные тела в ликующем, золотисто-лазурном воздухе.
Через два дня.
В Кремле звонили ко всенощной. Туманная муть стояла в воздухе. Ручейки вяло, будто засыпая, ползли среди грязного льда. И проходили мимо темные, сумрачные люди. Мне не хотелось возвращаться домой к своей тоске, но и здесь она была повсюду. Тупо шевелились в голове обрывки мыслей, грудь болела от табаку и все-таки я курил непрерывно; и казалось, легкие насквозь пропитываются той противною коричневою жижею, какая остается от табаку в сильно прокуренных мундштуках.
Из-под ворот текли на улицу зловонные ручьи. Все накопившиеся за зиму запахи оттаяли и мутным туманом стояли в воздухе. В гнилых испарениях улицы, около белой, облупившейся стены женского монастыря, сидел в грязи лохматый нищий и смотрел исподлобья. Черная монашенка смиренно кланялась.
– Во имя скорой послушницы царицы небесной пожертвуйте, благодетели!
И шли по слякоти скучные люди с серыми лицами полные мрака и смрадного тумана.
Блестели желтые огоньки за решетчатыми окнами церквей. В открывавшиеся двери доносилось пение. Тянулись к притворам черные фигуры. Туда они шли, в каменные здания с придавленными куполами, чтобы добыть там оправдание непонятной жизни и смысл для бессмысленного.
В лужах отражались освещенные окна низкого трактира. Я подумал и вошел. В дверях столкнулся с Турманом. Он выходил с молодой черноволосой женщиной. Турман прямо мне в лицо взглянул своим темным взглядом, вызывающе взглянул, не желая узнавать, и прошел мимо.
Я сел к столику и спросил водки. Противны были люди кругом, противно ухал орган. Мужчины с развязными, землистыми лицами кричали и вяло размахивали руками; худые, некрасивые женщины смеялись зеленовато-бледными губами. Как будто все надолго были сложены кучею в сыром подвале и вот вылезли из него – помятые, слежавшиеся, заплесневелые… Какими кусками своих излохмаченных душ могут они еще принять жизнь?
Везде пили, курили. Глотали едкую влагу, втягивали в легкие ядовитый дым… Ну да. Ведь праздник! Надо же радоваться! А разве это легко?
Бледный парень, заломив шапку на затылок, быстрым говорком пел под гармонику:
Сидел милый на крыльце
С выраженьем на лице…
Половой поставил передо мной полубутылку. Я смотрел в зеленовато-ясную жидкость, смотрел кругом на людей и думал:
"Погодите вы все, – вы, противные! И ты, мутная, рабская жизнь! Вот сейчас я буду всех вас любить. В ответ поганым звукам органа зазвенят в душе манящие звуки, дороги станут братья-люди, радостно улыбнется жизнь, – улыбнется и засветится собственным, ни от чего не зависимым смыслом!"
Я вышел из трактира с двумя фабричными парнями. Они любовно-почтительно слушали меня и кивали головами, а я с пьяным, фальшиво-искренним одушевлением говорил о завоевании счастья, о светлом будущем.
Голова шумела, в душе был смех. Люди орали песни, блаженно улыбались, смешно целовались слюнявыми ртами. Мужик в полушубке стоял на карачках около фонарного столба и никак не мог встать. С крыльца кто-то крикнул:
– Ванька!
Мужик сосредоточенно ответил:
– Был Ванька, да уехал!
Поднял ко мне лохматое лицо, лукаво подмигнул и засмеялся. Кто-то пробежал мимо в темноту.
– Ванька-а-а!!
– Был Ванька, да уехал!
Лохматое лицо подмигивало мне и радостно смеялось.
Отовсюду звучали песни. В безмерном удивлении, с новым, никогда не испытанным чувством я шел и смотрел кругом. В этой пьяной жизни была великая мудрость. О, они все поняли, что жизнь принимается не пониманием ее, не нахождениями разума, а таинственною настроенностью души. И они настраивали свои души, делали их способными принять жизнь с радостью и блаженством!.. Мудрые, мудрые!..
Я звонил к Катре.
– Дома Катерина Аркадьевна?
Горничная удивленно оглядела меня.
– Сейчас доложу. – Сходила и воротилась. – Пожалуйте!
Катра вышла со свечкою в темную гостиную. Лицо у нее было странное и брезгливо-враждебное.